Д. Галковский

"Бесконечный тупик" (Основная часть)

(продолжение)

В истории любого народа есть времена роковые и провиденциальные. Зачастую они выглядят в общем локально, невнушительно, но по своей внутренней структуре как бы намечают, предсказывают развитие данного мира на десятилетия, а то и на столетия вперёд.

В русской истории одним из таких наиболее плотных временных отрезков является 1825 год. Несомненно, это некое закругление русской истории. С одной стороны – конец длительного периода дворцовых смут, с другой – начало трагического раскола русского общества.

Само по себе "декабрьское восстание" смешно. Да, трагедия, но трагедия неудавшаяся, то есть фарс. Но постепенно этот фарс приобрёл колоссальные размеры и превратился со временем в настоящую трагедию. 150-метровая "девушка с веслом" – это уже не смешно, а страшно. Русская история после 1825 года – это разбухание и наливание кровью декабрьского водевиля.

Комизм восстания в его нелепости. Люди годами готовились, создавали инфраструктуру, распределяя роли в будущем правительстве. И вдруг, при фантастически удачном стечении обстоятельств, – позорный провал. Всё было приготовлено. Яблоко не только сорвали, но очистили от кожуры и даже разрезали на аккуратные дольки. И вдруг: один думал "то", "а оказалось...", другой же думал наоборот, третий просто испугался, а четвёртый вообще "шёл в комнату, попал в другую". Кучка кретинов, собравшаяся управлять огромным государством, не смогла совершить даже первого и наиболее элементарного акта, причём акта, по своему характеру наиболее близкого и знакомого военным.

Розанов об этом сказал коротко, зло и верно:

    "Александр Македонский с 30-тысячным войском решил покорить Монархии персов. Это что нам, русским: Пестель и Волконский решили с двумя тысячами гвардейцев покорить Россию... И пишут, пишут историю этой буффонады. И мемуары, и всякие павлиньи перья. И Некрасов с "русскими женщинами".

От восстания декабристов легко провести логическую прямую к отречению Николая II, которое, как известно, началось с того, что прибывший к царю Гучков страшно испугался и пролепетал требование об отречении тупо уставившись в пустой угол. Уже из этой "мизансцены" будущее России просматривалось как сквозь ноябрьский сад.

Но наиболее важна здесь не русская недотыкомка как таковая, а ужасная неправда, начавшаяся с декабря 1825 года и приобретшая потом поистине вселенские масштабы. Я читал документы, материалы следствия по делу декабристов, мемуары. И всё ждал: ну хоть кто-нибудь скажет. Ведь это так просто: молоденькие офицеры. И уж как им хочется денег, женщин, а главное – власти. Это же так просто, естественно и повторяется на протяжении тысячелетий. Военные после блестящих походов по Европе – как кони норовистые, застоявшиеся в стойле. И воспитаны к тому же на монархических и военно-кастовых традициях, на наполеоновской эпопее. Неужели же "никому не хотелось"? Ну понятно: демагогия, политика... Но так, чтобы для себя, может быть в интимных записях каких-то? – Ничего подобного!

Набоков, гениально реконструировавший в "Даре" мир русского интеллигента, ядовито заметил, что в сибирских письмах Чернышевского постоянно присутствует высокая и не совсем верная нота: "Денег, денег не присылайте!" Вся история нашего революционного движения – это именно "денег не присылайте!"

"Мы ничего, мы скромные, добрые. Нам самим лично ничего не надо. Это мы из чисто альтруистических целей, для общества стараемся. Для вас, гады". (Последнее слово, как почти неизбежный срыв, у всех.) Пестель заявил на допросе, что после победы политической и социальной революции в России он намеревался "удалиться в Киево-Печерскую лавру и сделаться схимником". Конечно, это не просто демагогия! Это вопиющее игнорирование даже самомалейших попыток интроспекции. Очень органичное мировосприятие: политики, не хотящие власти! Так чего же, господа хорошие, лезете сюда?! Это не слепота даже, а "так устроены". Нет глаз. Более того, с глазами-то вся конструкция и разваливается. Тут важно именно не смотреть на себя, не понимать, что в известный момент с тобой произошла страшная и постыдная метаморфоза.

"Грегор Замза проснулся и внезапно почувствовал, что превратился в отвратительное насекомое". Пестель – это как раз насекомое. Но если кафкианский герой понимал своё положение и, обвыкнув со временем, даже полюбил лазать по стенам и потолку, оставляя за собой липкие, слизистые следы, то Пестель, даже когда его хитиновый панцирь хрустнул под сапогом николаевской России, так и не понял, какой фантастической гадиной он был.

Вот любопытный документ из его наследия: "Краткое умозрительное обозрение (!) [?] Государственного правления". Одним из пунктов программы переустройства будущей России является

    "переименование майоров во второстепенные подполковники, подполковников – в первостепенные подполковники, генерал-майоров – во второстепенные воеводы, а генерал-лейтенантов – в первостепенные воеводы".

А власть не нужна, чины не нужны, вообще ничего не нужно, ведь, как мы помним, истинной целью Пестеля являлся монастырь.

Однако размах был гораздо шире. Одним из пунктов внешнеполитического отдела "Русской правды" являлось ни много ни мало как "содействие евреям к учреждению особенного, отдельного государства в какой-либо части Малой Азии". Это "содействие" мыслилось Пестелем в виде помощи эмиграции двухмиллионного русского еврейства и прямой военной поддержки, то есть войны с Турцией. В пятом томе "Всеобщей истории еврейского народа", написанной русским сионистом С. М. Дубновым, сказано, что непосредственные контакты с еврейством осуществлялись, в частности, через декабриста Григория Абрамовича Переца, крещёного сына петербургского миллионера. Тот же Григорий выдвинул и идею создания независимого еврейского государства в Крыму.

Но, разумеется, автор "Русской правды" и будущий схимник был не только напрямую связан с петербургскими евреями, но и принимал живейшее участие в деятельности масонских лож (декабризм – это и есть локальное ответвление масонского движения), контактировал с польским подпольем, был своим человеком в греческой мафии, чьи головорезы наводнили юг России, и т. д.

А вот биография другого русского с нерусской фамилией – Ивана Васильевича Шервуда (отец – обрусевший англичанин). Шервуд случайно узнал о готовящемся восстании и предупредил Государя. Хотя его сообщение запоздало, он был награждён Николаем I, и к его имени было по высочайшему повелению прибавлено слово "Верный". Как пишет один современник, "Шервуда в обществе, даже петербургском, не называли иначе как Шервуд-Скверный, ...товарищи по военной службе чуждались его и прозвали собачьим именем "Фиделька". Фиделька-Верный! Ату его! ату!

Может быть, причина неприязни – во всегда жалкой роли доносчика? Но всеми обожаемый Пестель во время следствия "стучал" со страшной силой, оговаривая в том числе и ни в чём не повинных людей. Его стукотню даже не успевали записывать – ломались перья, так что по степени трусости и подлости он дал своим соратникам-авантюристам, тоже не отличавшимся стойкостью, 10 очков вперёд.

Может быть, дело в масонской мафии, которая всеми силами выгораживала опальных повстанцев и топила честных офицеров и чиновников? Тот же Шервуд был постепенно оттёрт от царя и умер почти в нищете, а приговорённый к смерти Трубецкой "хранил гордое терпенье" в своём сибирском особняке с "вышколенными лакеями, французскими гувернёрами и роскошным выездом".

Но и это, по-моему, не причина, а следствие. А причина – в страшной тотальной и беспросветной лжи. И декабризм был только началом, ещё где-то наивным и девственно невинным. Были там всё-таки и остатки устаревшей дворянской чести, и родственные симпатии, прорывающиеся через кору демагогии. По крайней мере, дальше было гораздо хуже:

    «Пришёл вонючий "разночинец". Пришёл со своею ненавистью, пришёл со своею завистью, пришёл со своею грязью. И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом "мрачного демона отрицания", но под демоном скрывался просто лакей. Он был не чёрен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина. Культуру и литературу» ("Опавшие листья").

Отличие Пестеля от Чернышевского в том, что он всё же был скорее чёрен, чем грязен. Пестель – чёрный человек. Чернышевский – грязная кукла, паяц.

<···>

Вчитайтесь в кристально честного и простого Аристотеля:

    "... в большей части случаев те, кто принял к себе чужие национальности при основании государства или позднее, испытывали внутренние распри... Государственный строй изменяется и без распрей, вследствие происков... Так, вследствие беззаботности, когда позволяют занимать высшие должности людям, враждебно относящимся к существующему государственному строю... Производятся же государственные перевороты путём либо насилия, либо обмана. Иногда, обманув народ, производят перевороты с его согласия... Демагоги, желая подольститься к народу, начинают притеснять знатных и тем самым побуждают их восстать, либо требуя раздела их имущества, либо отдавая доходы их на государственные повинности; то они наводят на богатых изветы, чтобы получить возможность конфисковать их имущество... <···>".

Я выписал почти не выбирая, взяв первое попавшееся. Какая античная простота и искренность! И какое откровение для русского уха! "По-русски" это звучит некрасиво, "неприлично". "Об этом не говорят". В России всё тихо. Русская социология – это нечто вроде викторианского пособия "О счастливом браке", то есть книга, где о браке есть всё, за исключением одного "малозначительного" аспекта, который и составляет подлинную подоплёку брачных отношений. "Это стыдно, это неприлично". Но что делать, социология это и есть нечто вроде "философской физиологии". Негрубой и нециничной социологии и быть не может уже по самой специфике предмета. Как же можно, например, говорить о политэкономической мифологии, если не принять заранее самоочевидный постулат: рабочий – это, как правило, свинья, а работодатель – порядочный человек. Это же просто, естественно и вытекает из самой сути сведения социальных отношений к отношениям экономическим. Как пишет Аристотель,

    "люди, имеющие больший имущественный достаток, чаще всего бывают и более образованными, и более благородного происхождения".

Это так ясно, что общество, отрицающее в своей массе такую самоочевидную истину, просто больно.

Само по себе происхождение политэкономического мифа и его аберрация достаточно ясны. Ницше писал:

    «Аристократическое уравнение ценностей (хороший = знатный = прекрасный = счастливый = любимый Богом) евреи сумели с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку и держались за это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия). Именно "только несчастные – хорошие; бедные, бессильные, низкие – очень хорошие; только страждущие, терпящие лишения, больные, уродливые – благочестивы, блаженны, только для них блаженство. Зато вы, вы, знатные и могущественные, вы на вечные времена злые, жестокие, похотливые, ненасытные, безбожные, и вы навеки будете несчастными, проклятыми и отверженными» ("Генеалогия морали").

<···> Ницше задел евреев одним боком, но ударил в центр христианства. Христианство в чистом виде – это и есть стремление к небытию, к боли и смерти. Христос стоял перед дилеммой: или жить в этом мире и бороться со злом, но потерять святость, или умереть на кресте и святость сохранить, дав тем самым миру идею святости. Идея святой Руси – это идея смерти и сохранения святости. Принятие античного логоса Аристотеля – это отказ от святости, но сохранение русского мира. С другого бока к этому же подошёл Розанов в "Апокалипсисе нашего времени". Это сложнейшая тема, требующая отдельного рассмотрения. Сейчас же важно отметить, что русское христианство, не уравновешенное секулярным сознанием (вся Россия стала секулярной и западнической, но лишь количественно; никакой качественно близкой христианству секулярной культуры создано не было), породило революционный нигилизм. Розанов сказал, что "идеи сильнее царств". Поэтому он предвидел, или по крайней мере чувствовал, развёртку в реальность мифологии русской интеллигенции, с одной стороны, и мифологии русского еврейства – с другой. Несчастные, бесчестные, низкие, больные и уродливые верили в то, что они хорошие, благочестивые и блаженные, и они стали хорошими, благочестивыми и блаженными. А знатные, могущественные и т. д. верили в собственную ничтожность и стали ничтожными. Каждому – своё!

Отец Бердяева – кавалергард, представитель знаменитого дворянского рода; мать, урождённая княжна Кудашева, – дочь французской графини Шуазель. Родственниками Бердяевых были графы Браницкие, являвшиеся одновременно и родственниками царской семьи. Тёткой Николая Александровича была светлейшая княгиня Ольга Валериановна Лопухина-Демидова, дружившая с императрицей Марией Фёдоровной и ненавидевшая монархистов из "Союза русского народа" за их "плебейский характер". Сам же Бердяев писал в своих воспоминаниях:

    "Я рано почувствовал разрыв с дворянским обществом, из которого вышел; мне всё в нём было немило, и слишком многое возмущало. Когда я поступил в университет, это у меня доходило до того, что я более всего любил общество евреев, так как имел по крайней мере гарантию, что они не дворяне и не родственники... <···>".

Прошли годы, десятилетия. Бердяев умер в изгнании. Развеялось по миру и исчезло в лагерях русское дворянство. Бывшие обитатели местечкового захолустья стали великим народом России – самым образованным, самым культурным, самым влиятельным. Русские же оскотинились, превратились в свиней. Русская интеллигенция получила долгожданное моральное право на априорное отрицание и власти, и самого русского государства. Она получила себе такое правительство и такой народ, которые в прошлом веке породила её злобная фантазия.

Чехов писал в письме Суворину:

    "Из книг, которые я прочёл и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч вёрст, заражали сифилисом, размножали преступников..."

Как Чехов мог написать такую нелепость? "Видно из книг" – а почему не из действительности? "Сгноили в тюрьмах миллионы" – откуда такие бредовые цифры? И что значит "миллионы людей"? Что, просто хватали и швыряли в кутузки совершенно невинных граждан? "Сгноили зря" – это вообще двусмысленное выражение: что же, если "не зря", то, значит, можно? И что, так уж специально вот сифилисом заражали? Где? Когда?

А хотелось Чехову, чтобы всё было именно так. И вот он тогда – скромный, добрый, прогрессивный – грохнул бы томом "Сахалина" по столу, да так, чтоб весь земной шар содрогнулся. Это уже вам не А. П. Чехов, сочинитель, а пророк, "совесть нации". Конечно, мечта, фантазии. И, добавим, мечта мелкая, меленькая, одним словом "журналистская", "писательская". ("Миру провалиться, а мне об этом написать".) Но мечта. А Розанов писал:

    «Жизнь – раба мечты. В истории истинно реальны только мечты. Они живучи. Их ни кислотой, ни огнём не возьмёшь. Они распространяются, плодятся, "овладевают воздухом", вползают из головы в голову. Перед этим цепким существованием как рассыпчаты каменные стены, железные башни, хорошее вооружение. Против мечты нет ни щита, ни копья. А факты – в вечном полинянии».

Стилистическая фигура из чеховского письма – "мы сгноили в тюрьмах миллионы людей" – приобрела в контексте последующей истории России кровавый оттенок, оттенок буквальности. Да, вы сгноили миллионы...

"Революция – символ разбитых надежд". Почему же – всё сбылось, всё получилось. Именно этого и хотели. Утопии сбываются. Как сказал Бердяев, самое страшное в том, что утопии сбываются.

Ложь декабризма росла как на дрожжах. Чем больше говорили русские, чем больше получали свободы для словоговорения, тем больше и наглее они лгали. Идея "народного благоденствия" приобретала всё более абстрактный и высокопарный оттенок, по мере того как страсти становились всё грубее, реальнее и злобнее. До геркулесовых столпов это дошло в большевизме: абстрактные, наукообразные формы, купание в параграфах, циркулярах и протоколах – и звериное упорство в глазах: "Миру провалиться, а мне чаю пить!" Какое разительное отличие от фашизма, по-немецки романтичного и откровенного!

Мышление русского похоже на заевшую пластинку. Если дать ему выговориться, то вы с удивлением увидите, что через определённый промежуток времени он начнёт повторяться. Его мысль описывает круг и вновь и вновь возвращается в исходную точку.

<···>

Конечно, диаметр логического круга сильно колеблется, так как зависит от уровня развития говорящего. Пластинка может начать повторяться через три дня, а может и через пять минут. В последнем случае её диаметр равен поросячьему пятачку, да и содержание мало отличается от хрюканья и визга. Но, как бы то ни было, важно одно: мышление русского замкнуто и отстранено от его подлинной сущности. Если западный человек живёт в мышлении, то русский – осуществляет себя через мышление. Отсюда интересная закономерность: чем абстрактнее и туманнее русская речь, тем конкретнее и яснее цель, которой пытаются достигнуть с её помощью.

<···>

Гегель интересен в философии, в самом процессе мышления, и неинтересен в жизни (филистер). Русский философ всегда интересен как личность, его же мышление пусто и плоско в отрыве от внутренней подоплёки. Розанов сказал, что в Соловьёве интересен чёртик, который сидел у него на плече, когда тот плыл на пароходе по Балтийскому морю; философия же его так...

У Гегеля никаких чёртиков, я думаю, не было. Он их и в глаза не видел. Но когда читаешь его "Науку логики", то чувствуешь запах серы. Гегель иррационален в рационализме. Русский иррационализм глубже, он под рационализмом. Под русским рационализмом, поверхностным и плоским. Говоря иначе, гегелевский рационализм объёмен, и объём его есть иррациональная экзистенция. Его тайна словесна и выразима. Это инфернальное противоречие. Русская православная тайна невыразима, и эта невыразимость уютна, сладка. Божественна. Вот почему всё-таки русское мышление уютнее. <···>

<···>

Розанов сказал, что стиль – это то, куда Бог поцеловал вещи. Стиль – это чутьё, а чутьё – это прежде всего ирония: подразумевание света в темноте и тьмы при свете. Достоевский в высшей степени обладал этим даром. Соловьёв – тоже. Но он хотел существовать в рацио, в плоском рациональном мире России, и потерял иронию (глубину), потерял чутьё, потерял стиль. Поэтому в монологах Порфирия Петровича больше философии (розановской "метафизики"), чем в 8-ми томах "Сочинений Вл. Соловьёва". Соловьёв бормотал на русско-немецком воляпюке какие-то туманные пророчества с сионистским переливом, а Достоевский в "Преступлении и наказании" сказал крепко, ясно, ядрёно, как осиновый кол вбил...

«Читали, читали вашу статеечку, г-н Раскольников. "Человек я или тварь дрожащая?" Как же-с, дело молодое. Только зачем же так сразу, кхе-кхе, с топором-то-с? Вот вы черту переступить решили – нуте-с, а положим, я агент немецкого Генерального Штаба... – Я сказал так, для "антиресу", кхе-кхе, фантазия-с, одним словом. Что делать, буффон, буффон-с... – Но вот, положим, пришёл к вам человек-с... "оттуда". И тут надо бумажки, документики кое-какие... достать-с. А? А мы вам капитал-с для помощи "страждущему человечеству". И доставим, голубчик, в лучшем виде... В пломбированном вагоне-с».

Вот вам конец декабризма, конец его столетней истории.

Русская история в своих корнях бессловесна. Быть историком России может только человек с феноменальным чутьём, смотрящий внутрь слов. <···> Содержание для русского не важно. Важна манера, тембр голоса, интонация, жесты, оговорки, запинки. Тогда чувствуешь человека. Сенатская площадь сама по себе заурядна. Тональность её трагична. Настолько трагична, что, осознав это, можно только, как сказал бы Розанов, "или дать кому-нибудь в физиономию, или разрыдаться".

Набоков, хулиганя в "Других берегах", писал перед началом очередного изгиба повествования:

    "Я собираюсь продемонстрировать очень трудный номер, своего рода двойное сальто-мортале с так называемым вализским перебором (меня поймут старые акробаты), и посему прошу совершенной тишины и внимания".

Набоков, пожалуй, как никто из русских писателей чувствовал инструментальный характер русского языка. Он это чувствовал так глубоко и остро, что даже к английскому относился чисто "технологически". Возможно, это и поразило его англоязычных читателей. А с другой стороны, может быть, именно идеальное владение чужим языком и помогло ему понять инструментальный характер русского слова и русского мышления.

Мне кажется, только три человека в достаточно полной степени воспроизвели, так сказать, "исихастский" характер нашей словесной культуры. Это Достоевский, Розанов и Набоков. (И, конечно, Пушкин, но в неявной форме, как тенденцию. Ведь всё его творчество – это "тенденция", "возможность", "хромосома" современной культуры.)

Достоевский, будучи философом, воспользовался единственно возможной для русского мышления формой выражения – литературной. Это привело его к интуитивному воспроизведению подсознательного иррационального опыта, того, что называют "русской душой", "широтой русской души". "Широта" души в данном случае синоним душевного равнодушия к идеям, к миру идей. Как писал Бахтин (впрочем, он здесь не оригинален):

    «"Идей в себе" в платоновском смысле или "идеального бытия" в смысле феноменологов Достоевский не знает, не созерцает, не изображает. Для Достоевского не существует идей, мыслей, положений, которые были бы ничьими – были бы "в себе"» ("Проблемы поэтики Достоевского").

"Мир идей" для Достоевского – это лишь просвечивание в словесное бытие внутренней сущности человека. Поэтому его роман – это вовсе не "идеологический роман", не "роман идей", а роман антропологический, где личность рассматривается через смутную, но единственно возможную для писателя призму – призму словесного мира. Личность не живёт в этом мире, а осуществляется через него и тем самым обнажается, становится относительно понятной, понимаемой. Идеи в романах Достоевского постоянно трансформируются, но эта трансформация иллюзорна. Идеи неподвижны и статичны. В мире идей нет времени (Платон). Но сама личность крайне динамична, и её переход от одной идеи к другой, внешне спонтанный, но внутренне, подсознательно обусловленный, не только возможен, но и закономерен. Эту закономерность и исследует Достоевский. Вот почему сами идеи ему не интересны: они для него иллюзия, мираж. "Что мысли. Мысли бывают разные".

Ещё дальше пошёл в своём творчестве Розанов. Розанов – это "Сверхдостоевский", Достоевский, доведённый до абсурда, до "нек плюс ультра". Недаром его называли "ожившим персонажем романов Достоевского". Люди, которые его так называли, сами не понимали глубочайшего смысла своих слов. Мир Розанова – это именно мир не Достоевского, а романов Достоевского, не дерева-души, а листьев-идей, ссыпанных в короба книг. Розанов-то как раз и жил в платоновском мире – только в мире идей, в мире метафизики. И его русская душа сказалась в том, что он туда, в идеальный мир, душу и не взял. Розанов никогда не говорит о душе, о внутреннем мире. Не говорит, но плачет, смеётся, поёт. В результате идеи, холодные идеи, полностью отделяются от сущности человека. Но одновременно и растворяются в ней. Идей много, слишком много, чтоб они были "идеями". И чем больше крошится платоновский мир под пером Розанова, тем монолитнее становится субъект автора, тем интимнее, ближе он читателю. Всё ближе, ближе и ближе, так что в конце концов лопается словесная перегородка и субъект и объект сливаются в одно целое. Розанов ввинчивается в наш мозг. Если через словесный мир "Преступления и наказания" и "Братьев Карамазовых" проступают смутные, мятущиеся души русских людей, то через "Уединённое" и "Опавшие листья" проступает душа автора (и одновременно наша читательская душа). <···>

И наконец "третий член гегелевской триады" – Набоков. Набоков очень не любил Достоевского. Его "тошнило" от "душераздирающих исповедей и бесконечных разговоров" последнего. Владимир Владимирович писал:

    "Нерусские читатели не понимают двух вещей. Во-первых, не все русские любят Достоевского так, как американцы, и, во-вторых, большинство тех, кто любит, ценят его как мистика, а не как художника. Что касается его чувствительных убийц и проституток с золотым сердцем, то они невыносимы, во всяком случае для меня".

Такое отношение к Достоевскому для Набокова глубоко закономерно. Ведь если автор "Преступления и наказания" философ через литературу, то Набоков философ в литературе.

Любопытна технология творчества Набокова. Он писал, как и положено любому мало-мальски уважающему себя русскому мыслителю, афоризмами. Афоризмы, отдельные предложения или фразы он записывал на отдельных карточках. И потом из нескольких сот таких карточек монтировал текст романа или повести. Причём монтаж получался идеально гладким, что называется "в ёлку". Конечно, такому человеку не могло не претить даже само изложение Достоевского, неряшливое и сумбурное. Достоевский брал не столько трансформационной способностью своего лексического аппарата, сколько удивительной силой и чистотой переживаний. Его опыт был настолько ярок и крупен, что и не нуждался в слишком совершенной передаточной аппаратуре. Он просвечивал и сквозь действительно весьма грубую ткань его прозы. Розанов вообще уничтожил словесное бытие, разрушил перегородку между читателем и писателем; Набоков же, наоборот, довёл её до сложного, но прозрачного совершенства.

У Розанова и Набокова есть много общего. Известно, что Набоков был довольно крупным энтомологом и всю жизнь собирал коллекции бабочек. Розанов же собрал уникальную коллекцию монет. Мне очень интересен как сам факт стремления к систематизации и собирательству, так и ненужность, неприложимость этого факта собственно к творчеству этих двух так внешне не похожих друг на друга людей. Отводя душу тихими ночами, рассматривая свои коллекции, они постыдно, но безопасно утоляли русскую тягу к магии вульгарного сциентизма. (Да, Набоков ещё решал и составлял шахматные задачи, а Розанов писал газетные передовицы.) Недостаток Достоевского, может быть, и заключается в том, что он ничего не "собирал" <···> и, следовательно, был вынужден это делать на страницах своих романов.

Неподготовленный читатель может обмануться виртуозностью набоковской прозы и всерьёз принять автора "Приглашения на казнь" и "Лолиты" за "всамделишного" писателя. Это, конечно, наивное заблуждение. <···> В сущности, Набоков всю жизнь писал один роман, и его творчество в целом есть развёртка одной-единственной программы. Его произведения следует читать в хронологической последовательности. В этом смысле это самый философичный русский писатель... после нелюбимого Набоковым Достоевского.

В "Даре" пошляк Щёголев рассказывает Годунову-Чердынцеву о своей страсти к подростку-падчерице и под конец многозначительно намекает: "Чувствуете трагедию Достоевского?" – Вот и внутренние истоки написанной через 20 лет "Лолиты", уж казалось бы самой нерусской и самой неметафизической вещи Набокова. И таких связок у него сотни. И часто связок именно с Достоевским. Так, Магда из "Камеры-обскуры" – это антипод "золотым проституткам" Достоевского. (И, добавим, Толстого, Бунина, Куприна и вообще всех русских писателей. Ведь это сквозная тема "правдивой" русской литературы: если проститутка, то обязательно добрая, гуманная, целомудренная, полезшая на диван от невыносимо тяжёлой жизни и из-за несогласия с монархической формой правления. Ещё одно русское "денег, денег не присылайте!")

<···>

<···> Как я смеялся, когда узнал биографию Некрасова: вот "печальник земли Русской" женится в преклонном возрасте на тщательно выбранной 19-летней проститутке, взятой из публичного дома; вот посвящает ей свои стихи о декабристах; а вот "прогрессивный критик" Антонович при посредстве морского бинокля рассматривает из-за кустов окна некрасовского дома и потом в пьяном виде таскается по знакомым и рассказывает пикантные подробности диванного рандеву Николая Алексеевича с Зиночкой. И т. д. и т. п. И вот этот... мусор мнил себя совестью России, указывал поколениям, "что делать"! Да тут не отдельные фактики важны, а общий тон, "нравы". Вот что самое-то страшное. Розанов сказал: "Кабак". Конечно, всё это "Русь кабацкая".

<···>

Архив  1 2 3